Письмо П.Европейцеву, 28 октября, 1864 <...>
Но, во всяком случае, благодарю за письмо: столько приятных новостей принесло мне оно! Ты порядочно читаешь по-французски, готовишь себя для ест[ественных] наук и — само собой уже разумеется — не пренебрегаешь и математикой, без которой немыслимо естествознание. Итак, ты, питомец теологии и философии, не презрел этих мирских, грешных наук! Похвально оказывать покровительство неправедно гонимым! Притом не везде же гонимы они, эти грешные науки. Там, за стенами теологии они высоко подняли свое знамя, и смотри, сколько бойцов стоит под этим знаменем. Вся поднебесная оглашается кликом их славы. Я — абсолютный невежда в этих науках — даже я слышал имена и Гумбольдта, и Агассиса, и Дарвина, и др. Но главное — «ты ищешь не мертвого, парализирующего образования, но такого, которое поддерживало бы внутреннюю жизнь души человеческой» и проч. И я после этого не понимаю, зачем бы тебе «с таким направлением стоять на воздухе и болтать ногами» . Знаю, мало пищи дает семинария; но смотри, какая масса книг переведена и переводится на русский — все по ест[ественным] наукам, а для математики не нужно много книг: голова — лучшая книга для вычислений. Но... «в пылу философского восторга я, — пишешь ты, — забываю, что у меня под ногами нет почти ничего», т.е. нет реального образования. Вот в чем дело!.. Дальше, ты говоришь, что больше обрадовался,
если бы я сказал что-нибудь в пользу новых языков, и прибавляешь: «Но древние языки — к чему мы тратим столько времени на них? Лат[инский] хоть в медицине и ест[ественной] истор[ии] пригодится... но греческий?» <...>
Между приведенными отрывочными замечаниями твоего письма я нашел такую связь: ты ищешь живого образования; живое образование есть образование реальное, именно такое образование дает естествознание, преимущественно по кр[айней] мере; для такого образования нет большой нужды в древних языках, гораздо важнее языки новые; не нужно для него и философской премудрости, ибо одна эта премудрость заставляет только болтать ногами на воздухе. Прекрасно и это искание живого образования и прочной реальности знания, прекрасно и это недоверие к одним философским эволюциям и желание посредством знания новых языков стать участником современного умственного движения, совершающегося, увы, у других народов и от которого к нам летят одни щепки. <...>
Во-перв[ых], что такое мертвое образование, которого ты отвращаешься с похвальным негодованием? Есть ли это известные знания, навсегда осужденные на мертвенность, или что другое? Поразмыслим о сем. Напрасно ищу я такого знания, которое абсолютно во всякой голове ложилось бы мертвым куском. То, что лежит таким куском в одной голове, смотришь — прекрасно растет и приносит самые свежие плоды в другой голове. Примечай-ка хорошенько! Не повторяется ли с нашим знанием та же история, какая случилась с семенами притчи Христовой? Одинаковые семена были вынесены на ниву, но одно упало на камень или в глухую трущобу, а другое на хорошую землю, и от этой разницы, т.е. от разницы в свойствах почвы, а не семени, произошло то, что одно семя стало мертвым, а другое выросло. Имеющий уши слышать да слышит! Семя — это знание; разные виды почвы — это разные мозги человеческие. Вот тебе толкование притчи, сделанное по строгим правилам герменевтики. Перенести точку зрения: знание, если оно уж знание, а не призрак или обман, не может быть мертвым; но оно может попасть в голову, не могущую принять и вырастить его. А эта печальная история может случиться со всякой головой, даже превосходной головой. <...>
Мертво то, что лишено способности движения, развития; знание есть деятельность или продукт деятельности ума; если эта деятельность, направившись на известный предмет, ничего с ним не сделала, если он вошел в голову мертвой массой, то он так и остался мертвой массой, но не сделался знанием, и не потому не сделался им, что мертв по своей природе — таких предметов не имеется в области познаваемого, — а потому, что пришелся не по силам и свойствам познающей деятельности.
<...> Ты по опыту знаешь, чем отличается молодой ум, т.е. ум в молодости: он необыкновенно легко и крепко запоминает; говорят, в детстве и молодости свежа память. Пользуясь этим, детей и заставляют усваивать то, что требует только памяти, заставляют многое учить наизусть, занимают их новыми языками и т.д. Это время живой восприимчивости; с усиленной энергией действуют тогда воспринимающие, пассивные силы души, подчиняющие ее внешнему действ[ию] мира, — внешние чувства, память, воображение, сердце. Тогда особенно живется и думается по непосредственному впечатлению, безотчетно. Эти силы постоянно стесняют своим влиянием свободную деятельность ума. Отсюда и этот детский каприз, детское упрямство. Как освободить молодую душу от этих внешних влияний, с такой силой подсказывающих ей решения помимо ума, как заставить ее действовать иногда одним умом? Вот для этой цели предлагают молодой голове математику. Она уединяет нас от всего ост[ального] мира, сосредоточивая внимание исключ[ительно] в пределах ума; здесь ум становится глаз на глаз с самим собою. При мат[ематических] вычислениях можно, а иногда даже нужно не только забывать все, что видел, слышал и т.д., но и отрешаться от остальн[ых] способностей души; при реш[ении] мат[ематических] задач молчит твоя любовь и ненависть, тебе не подсказывает никакое постор[оннее] соображение, никакой авторитет, ты не думаешь, что так следует сделать потому-то и потому-то, а просто говоришь: так надо, и только. В мат[ематике] все отвлеченности; с отвлеченностей начинаются ее первые строки: что такое число, единица, пять, как не чистые отвлеченности. <...> Вот почему математика кажется сухой для детского ума: кто весь находится под влиянием внешних впечатлений, тому скучно и тяжело уединяться в своей голове и иметь дело, так сказать, с беспредметными представлениями и понятиями.
Но нельзя ограничиться одними беспредметными представлениями. Мы живем среди предметов внешних, случайных для нас, которые мы волей-неволей должны понять и узнать, и вот тут-то начинается более скользкая дорога для нашего ума. <...>
Полный текст